[an error occurred while processing the directive]

X.O.: Тов. Сталин выдержанный, высшего качества


      Огонек №8 24.02.03

      Из сегодняшнего полувекового далека кажется, а многие так и прямо утверждают, что, узнав о смерти тирана, вся страна облегченно вздохнула. Радости ее не было предела. Это не так. Потеряв учителя и отца, страна стонала от горя.

     Когда со смерти И.В. Сталина прошло совсем немного времени — порядка десяти лет — отец и гений приобрел (и, похоже, навсегда) черты так называемого заложного покойника, то есть такого мертвеца, который, не обретя честного упокоения, все время норовит вернуться в земной мир, чтобы причинять его обитателям различные бедствия. От более или менее унисонных стихов Евтушенко («удвоить, утроить караул у этой стены, чтоб Сталин не встал и со Сталиным прошлое») и Галича («им бы, мертвым, дать человечины, они вновь обретут величие») до абуладзевского «Покаяния» тема заложного покойника никуда не уходит. Даже учитель Г.О. Павловского проф. М.Я. Гефтер в 1989 году написал перестроечную статью «Сталин умер вчера» — следственно, позавчера, по мнению герра профессора, генсек был еще вполне жив

      Сегодня, когда с официальной даты кончины Людоеда прошло полвека, выяснилось, что образ заложного генсека был слишком прямолинеен и недостаточно диалектичен. Советское правительство 60-х (а равно и 70-х гг.), к которому Евтушенко обращался с просьбой об утроении караула, не нуждалось в чрезмерных уговорах по этой части, да и кормить истукана вождя человечиной отнюдь не стремилось. Дело было не в гуманизме и либерализме, а в том, что поколение вождей, правившее СССР до Горбачева, достаточно хорошо понимало, что означает восстание отца и гения из могилы — периодическое, слой за слоем и поток за потоком вырезание партийно-правительственной верхушки. Номенклатурные ряжки той эпохи очень даже помнили явственный запах смерти, которым несло из кремлевских коридоров при т. Сталине, и не испытывали ни малейшего желания вновь подвергать себя чему-либо подобному. И общая застойность послесталинской эпохи, и несменяемость номенклатуры, обернувшаяся совсем уже анекдотической геронтократией, были порождены как раз животным страхом вождей, при т. Сталине так уставших умирать — с таким на всю жизнь испугом, какое уж там кормление человечиной.
      Чтобы такого рода кормление стало если не явственной реальностью, то хотя бы дозволенной в благожелательных дискуссиях виртуальностью, необходимо большее. Не прямолинейное правление напуганных наследников, а гегелевская триада отрицания отрицания, когда через временное и вроде бы всеобщее отрицание имени и дела Людоеда приходят в итоге к еще большему их почитанию. Необходим процесс ревизионистского переосмысления истории, точно тот же, которого был удостоен державный брат т. Сталина г-н Гитлер — «Не было никакой Катастрофы, не было никакого Аушвица, а был крупный общественный и государственный деятель, которому довелось действовать в непростой исторической обстановке середины XX века». Кто же станет спорить с тем, что историческая обстановка была для т. Сталина ничуть не проще, чем для г-на Гитлера?
      Залогом ревизионистских успехов стало так называемое «воспитание после Освенцима». Похвальная вроде бы идея — «никогда больше», для чего общество обязано судить, рядить и оценивать с обязательной оглядкой на прошлое неслыханное архизлодейство — на практике обернулась тем, что поминаемые кстати и некстати Гитлер, СС, гестапо и Аушвиц сделались универсальным оправданием для безобразий текущих. Любой хулиган или бандит, смиренно призываемый к порядку, мог объявить себя идейным борцом, представителем гонимого меньшинства etc., а полицаев, пресекающих очевидное безобразие, — эсэсовцами, а равно и гестаповцами. В конечном счете «воспитание после Освенцима» вылилось в универсальную индульгенцию на любое непотребство, лишь бы оно избегало откровенно правой риторики, а любую другую — можно. Весьма большое количество пакостных безобразников благодаря такому воспитанию не только избежало ответственности, но даже и причислилось к истеблишменту, однако побочным следствием воспитания стала галопирующая инфляция исходных слов. Когда Гитлера ежечасно поминают всуе, что же в нем страшного? Ничего, и он не более чем пугалка, придуманная для оправдания безобразий. Именно «воспитанием после Освенцима» был вскормлен ревизионизм, доказывающий, что никакого Освенцима на самом деле не было, а были одни еврейские придумки.
      Но то Гитлер, за ревизионистское отношение к которому по головке все же не гладили, да и крушение Третьего рейха в результате военного поражения дало слишком уж много свидетельств и доказательств: архивы, кино- и фотохроника, лагеря с неуничтоженными следами их деятельности, протоколы допросов, снятых с функционеров рейха. Представим теперь, что никакого поражения не было, Гитлер умер в 1953 году на вершине власти, его сменил фюрер-реформатор, затем явились застойный фюрер и фюрер-перестройщик, и рейх обрушился в итоге внутреннего разложения. Какие такие неопровержимые доказательства, какую такую убийственную кинохронику можно было бы выкладывать спустя сорок лет, на то и даденных, чтобы по возможности убрать следы? При таком гипотетическом раскладе, более похожем на наш, на сталинский, утверждение, что никакого Аушвица не было, получило бы куда больше шансов на гражданство.
      Теперь же вспомним, что ведь и наше «воспитание после Сталина» тоже шло полным ходом. Сперва любая глупость посткоммунистической власти извинялась ссылками на злодеяния т. Сталина. Затем, когда отношение воспитателей к российской власти изменилось в худшую сторону, слова «Сталин», «ГУЛАГ», «НКВД», «1937 год» стали упоминаться с той же энергией и той же уместностью, что и «Гитлер» с «гестапо» у западных воспитателей. При таком инфляционном словоупотреблении, да еще и в придачу с более чем сорокалетним послесталинским периодом, смягчающим боль и устраняющим следы, странно удивляться ответному взлету ревизионизма.
      Взлету могло способствовать еще и то обстоятельство, что главные аргументы апологетов Сталина в советское время были значительно менее доходчивы для граждан, нежели теперь. Прежде всего апологеты выставляют в заслугу вождю индустриализацию («от сохи до ядерной бомбы») и успешную внешнюю экспансию, на пике которой пол-Европы находилось под советским контролем и голос СССР был властно слышен в международных делах. Ради таких великих достижений, по мнению апологетов, можно закрыть глаза на некоторые издержки процесса. Лес рубят — щепки летят. Но фокус в том, что во времена СССР эти достижения не воспринимались рядовыми гражданами как столь уж несомненные. У всех перед глазами была советская экономика, возможно, и способная на индустриализацию ради индустриализации, а равно и на усиленное производство танков и ракет, но бессильная в сколь-нибудь пристойной степени насытить потребительский рынок. Человека, всю жизнь проводящего в очередях и дефиците, не всегда легко воодушевить сверхъестественными данными по выплавке стали и чугуна и преисполнить чувствами горячей признательности к творцу такой системы. Экспансия ради экспансии тоже недостаточно грела сердца советских людей, склонных видеть во внешнеполитических успехах СССР лишь появление дополнительных статей расходов на содержание новоприобретенных клиентов. «Кормим полмира, а сами ходим с голой ж...» — такое обывательское мнение, пусть и несколько утрирующее, было, однако же, весьма распространенным. Это уже не говоря о том, что при той, характерной для послесталинского периода степени партикуляризма и отчужденности от политики партии и правительства аргумент «лес рубят — щепки летят» также был не слишком доходчив, ибо отчужденный от государственных интересов человек если с кем себя и ассоциировал, то отнюдь не с творческим лесорубом, а с той самой отрубившейся щепкой. Сама советская действительность очень плохо способствовала успеху сталинской легенды.
      Но сегодня характер рассуждения и способ постановки вопроса претерпели большие изменения. Экономические тяготы послекоммунистического периода напомнили, что кроме самоедского роста социалистической экономики бывает еще и просто хозяйственный рост, и он весьма даже необходим, будучи залогом живого и энергичного кровообращения в национальном организме. Вполне наплевательское отношение к промышленной политике, характерное для позднесоветского человека, уступило место живому интересу, основанному на том ощущении, что, когда в пустынных заводских зданиях только ветер свищет, это нехорошо и тоскливо, когда же «ды-мят, пых-тят мои фабрики», то это гораздо лучше.
      Аналогично вышло и с внешней политикой. Обнаружилось, что, кроме несения всему миру идеалов марксизма-ленинизма, пролетарского интернационализма, кроме расширения числа стран, оказывающихся за «железным занавесом», могут быть и иные международные подходы, основанные на активном отстаивании своих экономических, политических и культурных интересов за рубежом. Выяснилось, что не так уж и интересно быть окруженным мелкими, но очень гадкими и злобными моськами (они же бывшие социалистические братья), ввиду безнаказанности с увлечением покусывающими больного и ослабевшего российского слона.
      Реакция на открытия такого рода может быть двоякая. Можно признать, что чрезмерно идеалистический подход, основанный на глубоком отчуждении от интересов своей страны и своего государства, является неверным, и эти интересы надо принимать ближе к сердцу. С другой стороны, по русской традиции ни в чем не знать удержу, можно проникнуться идеалами индустриализации любой ценой и внешнеполитических успехов любой ценой и усмотреть воплощенный идеал как раз в т. Сталине. Вычерчивать среднюю линию у нас не все любят.
      Успехам ревизионистской легенды может способствовать и простая дальность времени. За прошествием лет существенные детали картинки теряются и размываются, и вместо реального явления остается некоторая абстрактная схема. В эпоху, когда чрезмерный идеализм оказывается не в моде, возникает соблазн обелить хоть Гитлера, хоть Сталина, вписав их в галерею тех многочисленных исторических деятелей, которые, когда мягко, а когда и довольно твердо, проводили свою политику, движимые исключительно raison d'etat — государственными соображениями. Если же эти соображения предписывают быть весьма суровым и даже безжалостным, то что же делать — жизнь вообще штука суровая.
      Оно вроде бы и так, но, во-первых, никакой raison d'etat еще не отменяет ни принципа необходимой достаточности в применении государственного насилия, ни определенных общецивилизационных ограничений. Никакими государственными соображениями не объяснить ни чудовищную избыточность насилия, ни переход к каннибализму, как средству усиленного питания.
      Напротив, специфика архизлодейств XX века именно в их вопиющей иррациональности и антинациональности — какой уж там raison, какой уж там etat. Люди, вопрошающие, почему при осуждении национал-социализма принято так зацикливаться на попытке окончательного решения еврейского вопроса, мало ли у Третьего рейха было других злодейств, за что такое предпочтение, не понимают как раз того, что иные, тоже весьма предосудительные дела Гитлера еще хоть как-то поддаются объяснениям в духе raison d'etat. Установление диктатуры, тотальная война — так-де получилось, с кем ни бывало. Но никакими государственными и военными соображениями нельзя объяснить тот факт, что в условиях тотальной войны, когда критически важен каждый железнодорожный эшелон, каждая промышленная единица, национал-социалистическое государство создает дорогостоящие фабрики смерти, и в тот момент, когда решается судьба вермахта, железные дороги, вместо того чтобы подвозить задыхающемуся фронту снаряды, подвозят евреев к этим фабрикам. Это уже не суровая необходимость и не безжалостная логика борьбы — это уже иррациональное злодейство ради самого злодейства.
      Но точно же таков и характер сталинских злодеяний. Если, как уверяют апологеты, вождь и отец, предвидя грядущие схватки, железной рукой создавал мощную военно-промышленную империю, то какая нужда была уничтожать пятнадцать миллионов мужиков, когда спокон веку известно, что самые лучшие солдаты делаются из крестьян. Готовясь к войне, истреблять лучший солдатский кадр — это raison d'etat? Когда целые сословия уничтожались ради уничтожения, никак невозможно объявить Сталина всего лишь неразборчивым в средствах политиком — тут потребны другие определения.
      Тем же, кто от большой любви к посткоммунистической власти готов ностальгировать по отцу и гению и даже отчасти скорбеть по случаю полувековой годовщины со дня его смерти, я могу поведать семейное предание о том, как мой отец, которому в те скорбные дни было двадцать лет, враз и навсегда излечился от скорби по усопшему.
      В компании коллег-студентов он пробился на Петровские линии к райкому партии, где студенчество объявило одуревшему от неразберихи секретарю, что желает скорбеть. Секретарь обещал организовать скорбь — и вправду организовал. Была построена колонна скорбящих, которую под водительством секретаря огородами повели к ул. Горького, которая оказалась абсолютно пустынной. Скорбящие вышли к памятнику Юрию Долгорукому, и тут из-за здания Моссовета, совершенно как в историко-революционных фильмах, где казаки разгоняют рабочих, выехала снаряженная лозами конная милиция и стала ими бить скорбящих. Те разбегались наутек, прикрыв руками лишь голову и оставляя беззащитными прочие члены. Мой отец получил несколько чувствительных ударов по заднице, и, как он с радостным удивлением рассказывал, всю скорбь совершенно как рукой сняло. С того дня и до самой своей смерти он по т. Сталину совершенно не скорбел. Вот и всем бы так. [an error occurred while processing the directive]